Александр Трифонов делится мыслями о монашеском пути художника, искусстве «измов» и влиянии ИИ.
Произведения современного художника Александра Трифонова невозможно обойти стороной: они притягивают взгляд, вызывая то улыбку узнавания, то глубокие размышления. Его уникальные, нереалистичные полотна обладают неповторимым стилем, который сразу ассоциируется с именем Трифонова. Мы побеседовали с мастером о ключевых темах его творчества, источниках вдохновения, концепции «третьего русского авангарда» и его дальнейших планах.

«Отец не занимался критиканством»
— Каковы были ваши первые художественные впечатления? Передался ли вам интерес к живописи от отца, и насколько сильным было его влияние?
— Как и все дети в детском саду, я рисовал на бумаге лисичек, бабочек, слоников, солдатиков. Отец был очень добрым человеком и всегда поддерживал мои начинания: вовремя подкладывал бумагу и говорил: «Рисуй, молодец!» В подростковом возрасте я уже сам потянулся к искусству. Я благодарен отцу за то, что в период моего становления он не критиковал меня. Некоторые родители бывают слишком строгими, требуют от детей быть лучшими и всё делать правильно, что подавляет творческие порывы. Творчество — это интимный процесс, который лучше всего развивается без давления. В этом смысле отец был молодец, он видел мои неудачи, но всё равно поддерживал.
— Давал ли он вам советы?
— Да, он направлял меня. Когда я работал в театре, он посоветовал мне сузить тему, «не распыляться». В трудные моменты он всегда был рядом. Сейчас, с высоты прожитых лет, мне кажется, что без него я мог бы сбиться с пути, потеряться. Занятие искусством — это своего рода служение, чем-то похожее на монашество. В монастырь идут не за деньгами или наградами, люди выбирают этот путь в поисках чего-то другого, для самопознания… Так и в творчестве — ты просто идёшь и делаешь.
Бывают взлёты и падения, но время не стоит на месте, и каждый раз приходится начинать многое заново — это непросто. Случаются моменты отчаяния, творческого тупика — обычно в 30–35 лет, в среднем возрасте. В такие периоды очень нужен мудрый человек, который поможет пройти через это спокойнее, переждать и двигаться дальше — и здесь я снова благодарен отцу. В нашем доме царила творческая атмосфера, и мне тогда казалось, что так у всех, но это не так! Мы дома, за столом, обсуждали классиков — Достоевского, Чехова, общались со Станиславом Рассадиным, Фазилем Искандером, Евгением Евтушенко, Булатом Окуджавой, и в будущем это принесло свои плоды.
— Вы как художник соприкасались со многими областями — театром, музыкой, иллюстрировали книги.
— Я много иллюстрировал книг — Александра Ширвиндта, Владимира Васильева… С одной стороны, это отвлекает, а с другой — обогащает, даёт сюжеты, к которым я потом обращаюсь. Да, у меня, как сегодня говорят, синергия, но это произошло не специально. Я ни под кого не подстраивался и не повторял чужую судьбу; жизнь сама постепенно выводила меня на разные виды работ — театр, книги… У меня ведь свой стиль, я иду от себя, опираясь на лучшие достижения прошлого столетия.
— Как проходила работа над книгами вашего отца? Ведь с родителями не всегда легко (отец художника — писатель, критик и издатель Юрий Кувалдин).
— Очень сложно. Отец был крупным издателем, и когда я был подростком, он предлагал мне оформлять книги, но что я тогда мог оформить? Я пытался, но попытки были не так хороши, поэтому он отдавал работу наёмным художникам. Когда я уже стал зрелым художником, он мог поместить на обложку мою картину, которая ему нравилась. Если раньше это был некий аванс мне, то теперь наоборот. Сейчас я выпускаю книгу отца и ставлю на обложку свою картину — она действует как «локомотив», будет привлекать внимание. Мы в этом плане срослись.

«Современники не должны тебя воспринимать»
— Мы с вами говорили, что определить стиль художника — задача непростая. Но всё же вы называете свой стиль рецептуализмом.
— Да, мне нравится с этим играть. Хочется подогревать себя неким научным объяснением, поэтому я иду рядом с рецептуализмом, новым синтетическим стилем. Литератор Артем Комаров пытался связать этот стиль с латинским словом receptio — заимствование, воспроизведение. Хотя, честно говоря, многие относятся к этому скептически. Современники вообще не должны тебя воспринимать, ты работаешь не для них. Сейчас мне нравится искусственный интеллект: он начинает что-то улавливать. Наблюдаю за развитием этой технологии и понимаю, что за ним будущее, он будет формировать мнение в следующем столетии.
Есть мнение, что все «измы» — это ерунда, многие из них натянуты. Основные были изобретены французами, например импрессионизм. Художники работали группой, и для людей, и для исследователей это удобно — выстраивать художников в объединения. Получится — хорошо, не получится — ничего страшного, я открыт к классификационным экспериментам.
— Если писать не для современников, то для кого?
— Мне как-то отец объяснил, что это философский вопрос. Современники покупают картины, причём я вижу, что покупает молодое и среднее поколение. Но, например, та публика, которая покупала произведения искусства пятнадцать лет назад, никак меня не рассматривала, однако это не значит, что я не существовал, мне нужно было развиваться и дорасти до себя сегодняшнего. У каждого наступает свой срок, и чтобы правильно вести себя в искусстве, нужно выдергивать себя из современного контекста и смотреть на мир глазами человека, живущего условно в 2270 году.
Беда в том, что все умирают, но остаются материалы, фотографии, произведения, которые следующее поколение оценивает свежим взглядом. Молодёжь загружает тебя на свои чистые «винчестеры памяти», и ты для них интересен. Поэтому художнику важно учитывать, что произведения должны звучать через время. А ещё это помогает защититься от местной рефлексии — меньше волнуешься о том, приняли тебя сейчас или нет.
— У вас ведь был такой период!
— Да, путь художника не устлан цветами. В целом в России всегда бытовало мнение, что искусство должно быть реалистичным. Меня называли авангардистом, поносили, но когда я оказался за границей, вдруг почувствовал, что там отношение совсем иное, я для них сформировавшийся художник, им было интересно. А сейчас уже наш зритель и любители искусства поменялись, нет всеобщего преклонения исключительно перед академизмом. Стало свободнее и интереснее жить.

«Я в молодости был безумно реакционен»
— Поэт Нина Краснова пишет о вас: «Как условен реальный мир, как реален мой мир» — говорит художник всеми своими картинами». Какова ваша творческая реальность?
— Каждый художник создаёт свой мир, у меня он был довольно суровым. Люблю одну фразу: «Кто в молодости не был революционером, у того нет сердца, а кто в старости не стал консерватором, у того нет ума». Я в молодости был безумно реакционен, мне нравилось делать страшные, тёмные картины. Отсюда мотив бутылок — аскетичность 1990-х годов, мы жили бедно, но свободно. Свой мир я строил из предметов. Даже в учебном театре ГИТИСа, где я работал, у нас декораций почти не было — на чёрном заднике ставили стол, стул и бутылку — и погнали.
— К слову, о мотиве бутылки, она у вас чаще всего открытая…
— Для меня бутылки были как люди, я долго развивал эту тему — у меня бутылки и целовались, и обнимались, даже выставка была на Арбате «Любовь к бутылке» в 2000 году. Я эту тему полностью отработал и завершил.
— А спустя годы вернулись в одном произведении, в картине «Моцарт и Сальери».
— Да, это редкое исключение, когда с паузой в 15 лет я вернулся к этой теме. Но в данном случае это было продиктовано сюжетом — яд, который Сальери подсыпает Моцарту по произведению Пушкина. А сам мотив бутылки родился в театре, вспоминаю, например, постановки по Ибсену, как я снимал спектакли на камеру, а потом дома останавливал стоп-кадр на видеомагнитофоне и с него рисовал.
— Ещё о творчестве 1990-х: долго рассматривала картину «Право на репродукцию», очевидное сравнение напрашивается с «Мадонной с младенцем».
— Я тогда был реакционным, слушал «Гражданскую оборону», и то был вызов бессмысленности человеческой жизни: люди рождаются, изначально обречённые на известный конец, поэтому это некий протест, а «Право на репродукцию» — право на размножение. С такими картинами меня гоняли, ни на какие выставки не брали, с общественных выгоняли, а свои устраивал сам.
— Другая дерзкая картина, о которой не могу не спросить как сотрудник «МК»: речь о «Завтраке «Московского комсомольца» — с юмором и болью одновременно, с печалью и тоской.
— Не поверите: историю её создания я не помню, но «МК» была газетой номер один, ты входил в вагон метро, у всех в руках были газеты, и в первую очередь — «МК». Мне кажется, картина хорошо сделана, с энергией, мне даже сейчас не стыдно за неё.
— И похихикать хочется, и затосковать легко.
— Такая действительность была, 1990-е были весёлыми, но было место и серьёзным вещам. Я бы скорее сказал, что картина нейтральная: есть оптимистические ноты — покурить-выпить, а есть и печальные. Важна ещё первая полоса газеты — там было про убийства, криминал всегда, к этому тоже отсылка.
— Ещё один важный мотив — треснутая голова. Причём вначале она выглядела довольно мягкой, с закруглёнными углами, а со временем углы стали острыми — трагично.
— Голова с трещиной — бессмысленность человеческого существования, пустота внутри. Но со временем я постепенно остыл к этому приёму и сам поменялся, стал, наверное, более буржуазным.
— Ещё одна любопытная и даже трогательная история у вас есть, которая выбивается на общем фоне работ, — собака Пит, работа в другом стиле, близком к реализму. А картина «Анубис» — продолжение истории с собакой, трансформация мотива?
— Да, 1999 год, Пит — мой любимый пёс, мы прожили с ним 15 лет, поэтому я его романтически так изображал. В молодости порой топчешься на месте, я в Египет съездил, искал пути своего развития. Как у Виктора Цоя: «В поисках сюжета для новой песни». У художников тоже происходит поиск сюжета. Есть авторы, которые творят от души, без разбора. У меня иначе — вынашиваю идею, продумываю, а потом реализую. Выбор сюжета для меня трудная задача.

«Если хочешь быть художником, надо что-то заявлять»
— Возвращаясь к синтезу искусств в вашей творческой биографии, как музыканта меня зацепила и впечатлила история музыкальных инструментов, кочующих в ваших работах. В основном струнные и клавишные…
— В одной из музыкальных школ Вильнюса развесили мои картины, а потом мне сказали, что я очень музыкальный художник. Это было приятно и удивительно, потому что я не из этой оперы, не знаток музыки. Одна из моих первых работ — «Ростропович». И форма виолончели мне близка — она оживает, далее её развивает контрабас, затем клавишные. Эта тема мне подходит, в отличие от хаотичной природы, в музыкальных инструментах есть логика, чёткость: прямые струны, прямые клавиши для моего строгого композиционного восприятия.
— У вас эта логика и в ранних работах о театре прослеживалась.
— Да, я же начинал монтировщиком на сцене, долгое время занимался тяжёлой работой, интересовался техническими вещами — штанкетами, прожекторами, кулисами, они вдохновляли меня.
— Нина Краснова говорит о вас как о лидере, фронтмене третьего русского авангарда. Согласны с этим определением?
— В этом есть доля шутки. Первый русский авангард — начало XX века, второй — нонконформисты, запрещённая живопись, лианозовцы, белютинцы, 1960–80-е. А мы, получается, — третья волна. Можно открещиваться от этого, но на самом деле речь снова идёт о стиле. Можно во всех интервью говорить: «Я рисую котиков, мне ничего не надо, отстаньте от меня», а можно ходить и называть себя лидером третьего русского авангарда. Мне кажется, что второй путь интереснее. Если ты хочешь быть художником, то надо что-то заявлять. Но сейчас слово «авангард» расплывается, поэтому я отношусь к этому спокойно.
— Какова дальнейшая траектория вашего творческого движения?
— Сейчас я также пытаюсь синтезировать, работаю с театральными заготовками, но, с другой стороны, мне нравится заниматься трансформацией классических произведений мировой живописи. Беру, например, «Портрет кардинала Алессандро Фарнезе» Тициана и исполняю в своём стиле. Чувствую себя режиссёром, который берётся за «Чайку», которую ставили уже не одну сотню раз, но каждый режиссёр хочет поставить Чехова по-своему. Почему тогда художник не имеет права исполнить классические средневековые сюжеты? Мне это интересно. Опираясь на лучшее, создаю своё, современное. Мне отец когда-то сказал: «Тебе надо всю мировую живопись отрисовать».

Волнуют темы любви, жизни и смерти, как бы банально ни звучало, хорошо себя чувствую в истории, пейзажем увлечён, мне нравятся горизонтальные плоскости. Проиллюстрировал многих писателей. Кстати, литература — бесконечный поставщик сюжетов. Хотелось бы мировую литературу отрефлексировать. Поэзия — это глубоко, может, сегодня и не модно… Но мне кажется, что человечество к этому вернётся.
В какой-то момент мне говорили, что картины уже больше не нужны, всё актуальное искусство ушло в объект и перформанс. Сейчас даже смешно это слышать! Мир перевернулся, и всем снова понадобились картины!








